23 Aug 2009 13:28

Der Vorleser

* ЧАСТЬ I *




1


Когда мне было пятнадцать лет, я перенес желтуху. Болезнь началась
осенью и кончилась с наступлением весны. Чем холоднее и темнее становился
старый год, тем слабее делался я. Только в новом году дело пошло на
поправку. Январь был теплым, и моя мать стелила мне на балконе. Я видел
небо, солнце, облака и слышал, как играют во дворе дети. Как-то ранним
вечером в феврале я услышал пение дрозда.
Мой первый после болезни путь вел меня с Блюменштрассе, где мы жили на
третьем этаже массивного, построенного на рубеже веков дома, на
Банхофштрассе. Там в один из понедельников в октябре меня вырвало по дороге
из школы домой. Уже несколько дней я чувствовал тогда такую слабость, какой
не чувствовал еще никогда в жизни. Каждый шаг стоил мне усилий. Когда я
поднимался дома или в школе по лестнице, ноги едва несли меня. Есть мне тоже
не хотелось. Даже когда я голодный садился за стол, во мне вскоре
поднималось отвращение. По утрам я просыпался с пересохшим ртом и с таким
чувством, будто мои органы тяжелым и неуместным грузом лежат в моем
туловище. Мне было стыдно быть таким слабым. Мне было особенно стыдно, когда
меня вырвало. Этого со мной в моей жизни тоже еще никогда не случалось. Мой
рот стал наполняться, я попытался сглотнуть, крепко сжал губы, приложил ко
рту руку, но все вырвалось у меня изо рта и сквозь пальцы. Потом я
прислонился к стене дома, глядел на рвотную массу у моих ног и давился
светлой слизью.
Женщина, принявшаяся помогать мне, делала это почти грубо. Она взяла
меня за руку и повела меня через темный подъезд дома во двор. Наверху от
окна к окну были натянуты веревки и на них висело белье. Во дворе стояла
поленница дров; в мастерской с открытыми дверями визжала пила и летели
опилки. Рядом с дверью во двор был кран с водой. Женщина повернула его,
обмыла сначала мою руку и затем, собрав в пригоршню ладоней воду, плеснула
мне ее в лицо. Я вытер лицо полотенцем.
-- Бери-ка другое!
Рядом с краном стояли два ведра, она взяла одно и наполнила его. Я взял
и наполнил второе и пошел следом за ней через проход подъезда. Она широко
размахнулась, вода с шумом выплеснулась на тротуар и смыла то, что из меня
вышло, в канавку стока. Она взяла ведро, которое держал я, и пустила еще
один водный поток по тротуару.
Потом она выпрямилась и увидела, что я плачу.
-- Парнишка, -- сказала она с удивлением, -- парнишка...
Она прижала меня к себе. Я был едва выше ее ростом, чувствовал ее грудь
на моей груди, чувствовал в тесноте объятия свой плохой запах изо рта и
запах ее свежего пота и не знал, что мне делать с моими руками. Я перестал
плакать.

Она спросила меня, где я живу, оставила ведра в подъезде и повела меня
домой. Она шла рядом со мной, неся в одной руке мой портфель, а другой
поддерживая меня за локоть. От Банхофштрассе до Блюменштрассе идти недалеко.
Она шла быстро и с решимостью, которая облегчала мне задачу не отставать от
нее. Перед нашим домом она попрощалась.
В тот же день моя мать вызвала врача, который поставил диагноз:
желтуха. Позже я рассказал ей о той женщине. Не думаю, что я потом
когда-нибудь пошел бы к ней по своей воле. Но моя мать считала вполне
естественным то, что я, как только буду в состоянии, куплю этой женщине
букет цветов, представлюсь ей и поблагодарю ее. Так в конце февраля я пошел
на Банхофштрассе.





2


Того дома на Банхофштрассе сегодня больше нет. Я не знаю, когда и зачем
его снесли. Вот уже много лет я не был в своем родном городе. Новый дом,
построенный в семидесятых или восьмидесятых годах, имеет пять этажей и
большую пристроенную мансарду, он отвергает своей конструкцией эркеры и
балконы и покрыт гладко-светлым слоем штукатурки. Множество звонков
указывает на наличие в нем множества маленьких компактных квартир. Квартир,
в которые люди въезжают и из которых они выезжают так же, как берут напрокат
машину и потом оставляют ее. На первом этаже там сейчас компьютерный
магазин; до этого там были хозяйственно-косметическая лавка, продуктовый
магазин и видеотека.
У старого дома при той же высоте было четыре этажа: первый, сложенный
из отшлифованных алмазом силикатных квадров, и над ним три этажа добротной
кирпичной кладки с эркерами, балконами и оконными обрамлениями из песчаника.
На первый этаж и на лестничную клетку вело несколько ступенек, пошире снизу
и поуже кверху, схваченных по обеим сторонам стенами, к которым были
прикреплены железные перила и которые закручивались внизу, как панцирь у
улитки. По бокам от двери стояли колонны, и с углов эпистиля на
Банхофштрассе взирали два льва: один -- налево, другой -- направо. Подъезд,
через который женщина подвела меня тогда к крану, был боковым.
Уже в раннем детстве я заметил этот дом. Он господствовал над всем
рядом построек улицы. Я думал, что если он вдруг еще больше раздастся вширь
и прибавит в тяжести, то соседним домам придется сдвинуться в сторону и
уступить ему место. Я представлял себе внутри его лестницу, отделанную
штукатуркой, украшенную зеркалами и дорожкой с восточным узором, которую
держали на ступеньках до блеска отполированные рейки из желтой меди. Я
ожидал, что в этом господском доме будут жить такие же люди-господа. Но
поскольку дом от времени и от дыма проходящих мимо паровозов стал темным, то
я и жильцов-господ представлял себе мрачными, сделавшимися какими-то
причудливыми, быть может, глухими или немыми, горбатыми или хромыми.
В более поздние годы я то и дело видел этот дом во сне. Все сны были
похожими -- вариации одного сна и одной темы. Я иду по незнакомому городу и
вижу дом. Он стоит в ряду домов в квартале, которого я не знаю. Я иду
дальше, сбитый с толку, потому что знаю дом, но не знаю городского квартала.
Потом меня осеняет, что дом-то я уже видел раньше. При этом я думаю не о
Банхофштрассе в моем родном городе, а о другом городе или другой стране.
Скажем, во сне я иду по Риму, вижу там дом и вспоминаю, что уже видел его в
Берне. Это пережитое во сне воспоминание меня успокаивает; снова увидеть дом
в другом окружении кажется мне не более странным, чем случайно увидеться
снова со старым приятелем в незнакомом месте. Я поворачиваюсь, возвращаюсь
обратно к дому и иду по ступенькам наверх. Я хочу войти. Я нажимаю на кнопку
звонка.
Если я вижу дом где-нибудь за городом, то тогда сон длится дольше, или
же я могу потом лучше вспомнить его подробности. Я еду на машине. По правую
руку от себя я вижу дом и еду дальше, сперва только озадаченный тем, что
дом, место которому явно на городской улице, вдруг стоит в открытом поле.
Потом мне приходит в голову, что я уже видел его, и это вдвойне сбивает меня
с толку. Когда я вспоминаю, где я уже его встречал, я поворачиваю и еду
обратно. Дорога в моем сне всегда пустынна; визжа шинами, я без помех
разворачиваюсь и на большой скорости еду назад. Я боюсь, что опоздаю, и еду
быстрее. Потом я вижу его. Он окружен полями -- рапсовыми, ржаными или
виноградными в Пфальце, лавандовыми -- в Провансе. Местность равнинная,
иногда слегка холмистая. Деревьев нет. День совсем ясный, светит солнце,
воздух подергивается и дорога блестит от жары. Брандмауэры придают дому вид
какого-то отрезанного, недовершенного. Это могли бы быть и брандмауэры
какого-нибудь другого дома. Дом выглядит не мрачнее, чем на Банхофштрассе.
Но окна в нем совсем запыленные и не дают ничего рассмотреть во внутренних
помещениях, даже занавесей. Дом слеп.
Я останавливаюсь на краю дороги и иду через нее к подъезду. Никого не
видно, ничего не слышно, ни далекого шума мотора, ни ветра, ни птицы. Мир
мертв. Я поднимаюсь по ступенькам наверх и жму на звонок.
Но дверь я не открываю. Я просыпаюсь и знаю только, что положил палец
на кнопку звонка и нажал на нее. Потом в моей памяти всплывает весь сон, а
также то, что он уже снился мне раньше.





3


Имени той женщины я не знал. С букетом цветов в руке я нерешительно
стоял внизу перед дверью и звонками. Охотнее всего я повернул бы обратно. Но
тут из дома вышел мужчина, спросил меня, к кому я хочу, и отослал меня к
фрау Шмитц на четвертый этаж.
Ни штукатурной отделки, ни зеркал, ни дорожки. Какой бы неброской,
несопоставимой с роскошью фасада красотой лестничная клетка не обладала
изначально, сейчас эта красота давно ушла. Красная краска на ступеньках была
посередине стерта, тисненый зеленый линолеум, приклеенный рядом с лестницей
на стене до уровня плеч, был обшарпан, и там, где у перил недоставало
поперечных планок, были накручены веревки. Пахло какими-то моющими
средствами. Не исключено, что все это я отметил лишь позднее. Там всегда
было одинаково убого и одинаково чисто и всегда стоял один и тот же запах
какого-то моющего средства, перемешиваемый иногда запахами капусты или
бобов, жареной снеди или кипяченого белья. О других жильцах дома я за все
время так и не узнал ничего больше кроме этих запахов, шума вытираемых перед
дверями ног и табличек с фамилиями под кнопками звонков. Не помню, чтобы на
лестнице я когда-нибудь встретился с одним из жильцов.
Я также уже не помню больше, как я поздоровался с фрау Шмитц. Вероятно,
я подготовил две-три фразы о том, как она тогда помогла мне, о том, как я
болел, какие-нибудь слова благодарности и произнес их перед ней. Она повела
меня на кухню.
Кухня была самым большим помещением в квартире. В ней находились плита
и мойка, ванна и ванная колонка, стол и два стула, кухонный шкаф, шкаф для
одежды и кушетка. Кушетка была накрыта красным бархатным покрывалом. В кухне
не было окон. Свет в нее падал сквозь стекла двери, которая вела на балкон.
Полумрака от этого не убавлялось -- светло в кухне делалось лишь тогда,
когда дверь была открыта. Тогда из столярной мастерской во дворе был слышен
пронзительный визг пилы и в кухню доносился запах древесины.
К квартире еще относилась маленькая и тесная комнатка с сервантом,
столом, четырьмя стульями, высоким креслом и печкой. Эта комната зимой почти
никогда не отапливалась и даже летом ею почти никогда не пользовались. Окно
выходило на Банхофштрассе и из него открывался вид на территорию бывшего
вокзала, которая была перекопана вдоль и поперек и на которой в нескольких
местах уже был заложен фундамент новых судебно-административных зданий. И,
наконец, в квартире был еще туалет без окон. Когда воняло в туалете, то
воняло и по всему коридору.
Не помню я больше уже и того, о чем мы говорили на кухне. Фрау Шмитц
гладила; расстелив на столе шерстяное одеяло и простыню, она доставала из
корзины одну за другой какую-нибудь вещь из белья, гладила ее, складывала и
клала в стопку на один из двух стульев. На втором сидел я. Она гладила также
и свое нижнее белье, и я не хотел на него смотреть, но и не мог смотреть в
сторону. На ней был домашний халат без рукавов, голубой, с маленькими,
блекло-красными цветочками. Свои пепельные, достигавшие ей до плеч волосы
она скрепила на затылке заколкой. Ее оголенные руки были бледными. Их
действия, когда она брала утюг, водила им, отставляла его в сторону и потом
складывала и перекладывала белье, были медленными и сосредоточенными. И
также медленно и сосредоточенно она двигалась, нагибалась и выпрямлялась. На
ее тогдашнее лицо в моей памяти наложились ее более поздние лица. Когда я
вызываю ее перед своими глазами, такой, какой она была тогда, то она
является мне без лица. Мне приходится его восстанавливать. Высокий лоб,
высоко посаженные скулы, бледно-голубые глаза, полные, без впадинки,
равномерно изогнутые губы, крепкий подбородок. Большое, строгое, женственное
лицо. Я знаю, что оно показалось мне красивым. Однако сегодня его красоты я
не вижу.





4


-- Подожди, -- сказала она, когда я встал и хотел уходить. -- Мне тоже
надо идти, я пройдусь с тобой немного.
Я ждал в прихожей. Она переодевалась в кухне. Дверь была слегка
приоткрыта. Она сняла халат и стояла в светло-зеленой комбинации. Через
спинку стула были переброшены два чулка. Она взяла один и, попеременно
работая пальцами, собрала его сверху донизу. Она балансировала на одной
ноге, оперлась о ее колено пяткой другой ноги, нагнулась, нацепила собранный
чулок на макушку ступни, поставила ее на стул, натянула чулок на икру,
колено и ляжку, наклонилась в сторону и закрепила чулок на резинках. Затем
она выпрямилась, убрала ногу со стула и повернулась, чтобы взять второй
чулок.
Я не мог оторвать от нее глаз. От ее спины и от ее плеч, от ее груди,
которую комбинация больше обрамляла, чем скрывала, от ее зада, на котором
комбинация натягивалась, когда она упиралась ступней в колено и ставила ее
на стул, от ее ноги, сначала голой и бледной и потом, в чулке, отливающей
шелковистым блеском.
Она почувствовала мой взгляд. Она задержала руку, вот-вот готовую взять
второй чулок, обернулась к двери и посмотрела мне в глаза. Не знаю, как она
смотрела -- удивленно, вопросительно, понимающе или осуждающе. Я покрылся
краской. Какое-то мгновение я стоял с пылающим лицом. Потом я уже не мог
больше этого вынести, я выбежал вон из квартиры, слетел вниз по лестнице и
выскочил из дома.
Шел я медленно. Банхофштрассе, Хойсерштрассе, Блюменштрассе -- не один
год это была моя дорога в школу. Я знал там каждый дом, каждый сад и каждый
забор -- тот, который ежегодно красили новой краской, тот, доски которого
стали такими серыми и трухлявыми, что я мог продавить их рукой, железные
ограды, вдоль которых я бегал ребенком с палкой, выбивая звон из их прутьев,
и высокие кирпичные стены, за которыми, как я фантазировал, должно было
скрываться что-то чудесное и ужасное, пока я не сумел вскарабкаться наверх и
не увидел одни скучные ряды запущенных цветочных клумб и ягодно-овощных
грядок. Мне было хорошо знакомо булыжное и гудронированное покрытие на
проезжей части и я знал, где сменяют друг друга на тротуаре плиты,
волнообразно уложенные базальтовые катыши, гудрон и гравий.
Мне все было знакомо до мелочей. Когда мое сердце перестало колотиться
и мое лицо больше не горело, та встреча между кухней и прихожей была далеко.
Я злился на себя. Я убежал, точно ребенок, вместо того, чтобы отреагировать
так спокойно-уверенно, как сам того от себя ожидал. Мне ведь было уже не
девять лет, а пятнадцать. Правда, для меня оставалось загадкой, как должна
была проявиться эта спокойно-уверенная реакция.
Другой загадкой была сама встреча между кухней и прихожей. Почему я не
мог отвести взгляда от этой женщины? У нее было очень сильное и очень
женственное тело, более пышное, чем у девочек, которые мне нравились и на
которых я засматривался. Я был уверен, что она не привлекла бы мое внимание,
если бы я увидел ее в бассейне. К тому же она предстала передо мной не более
голой, чем девочки и женщины, которых я уже видел в бассейне. И потом она
была гораздо старше девочек, о которых я мечтал. Сколько ей было лет? За
тридцать? Трудно определить года, которых сам еще не нажил или не замечаешь
на своем горизонте.
Много лет позднее я понял, что не мог отвести от нее глаз не из-за ее
фигуры, а из-за ее движений и поз. Я не раз просил потом своих подруг одеть
чулки, но не желал объяснять им свою просьбу, рассказывать о загадке той
встречи между кухней и прихожей. Поэтому моя просьба воспринималась ими как
желание увидеть на женском теле подвязки и кружевное нижнее белье и
предаться эротической экстравагантности, и когда эта просьба выполнялась, то
происходило это в кокетливой позе. Нет, это было не то, от чего я не мог
отвернуть тогда своих глаз. Она не позировала, она не кокетничала. Я также
не помню, чтобы она делала это в других случаях. Я помню, что ее тело, ее
позы и движения иногда производили впечатление неуклюжести. Не то, чтобы она
была такой тяжелой. Скорее, казалось, она уединилась в глубинах своего тела,
предоставила его самому себе и его собственному, не нарушаемому никакими
приказаниями головы спокойному ритму, и позабыла о внешнем мире. То же
забвение окружающего мира было в ее позах и движениях, когда она одевала
чулки. Однако тут она не была неуклюжей, а напротив -- плавной, грациозной,
соблазнительной, и соблазн этот находил свое выражение не в ее груди, бедрах
и ногах, а в приглашении забыть внешний мир в глубинах ее тела.
В то время я этого не знал -- быть может, не знаю и сейчас, а только
сочиняю здесь что-то. Но когда я думал тогда о том, что же меня так
возбудило, это возбуждение снова возвращалось. Чтобы отгадать загадку, я
вызывал в памяти ту встречу, и расстояние, на которое я удалился, сделав ее
для себя загадкой, исчезало. Я снова видел перед собой все и снова не мог
оторвать от этой картины своих глаз.

Comments

No comments yet. Post your comment first!

Back to Top